Савва Морозов - Страница 3


К оглавлению

3

Верным признаком его искренности было то, что он рассказывал, не пытаясь убеждать. Русская искренность - это беседа с самим собою в присутствии другого; иногда - беспощадно откровенная беседа о себе и о своем, чаще - хитроумный диспут прокурора с адвокатом, объединенных в одном лице, причем защитник - всегда оказывается умнее обвинителя. Не думаю, чтоб так обнаженно могли говорить люди иных стран. И не очень восхищаюсь этим подобием объективизма - в таком объективизме чувствуется отсутствие уважения человека к самому себе.

Но в словах Саввы Морозова не прикрыто ничем взвизгивала та жгучая боль предчувствия неизбежной катастрофы, которую резко ощущали почти все честные люди накануне кровавых событий японской войны и 905-го года. Эта боль и тревога были знакомы мне; естественно, что они возбуждали у меня симпатию к Морозову.

Но все-таки я ждал, когда он спросит: "Вы удивляетесь, что я рассуждаю так революционно?"

Он не спросил.

- Легко в России богатеть, а жить - трудно! - тихо сказал он, глядя в окно на мятеж снежной бури. И снова заговорил о революции: только она может освободить личность из тяжелой позиции между властью и народом, между капиталом и трудом.

Между прочим, сказал:

- Я не Дон-Кихот и, конечно, не способен заниматься пропагандой социализма у себя на фабрике, но я понимаю, что только социалистически организованный рабочий может противостоять анархизму крестьянства...

Просидев до полуночи, он на другой день уехал, но с той моры каждый раз, бывая в Москве, я встречался с ним, и скоро мы стали друзьями, даже на "ты".

Внешний вид его дома на Спиридоновке напоминал мне с.кучный и огромный мавзолей, зачем-то построенный не на кладбище, а в улице. Дверь отворял большой усатый человек в костюме черкеса, с кинжалом у пояса; он казался совершенно лишним или случайным среди тяжелой московской роскоши и обширного вестибюля.

Прямо из вестибюля в кабинет хозяина вела лестница с перилами по рисунку, кажется, Врубеля, - вереница женщин в широких белых одеждах, танцуя, легко взлетала вверх. В кабинете Саввы - все скромно и просто, только на книжном шкафе стояла бронзовая голова Ивана Грозного, работа Антокольского. За кабинетом - спальня; обе комнаты своей неуютностью вызывали впечатление жилища холостяка.

А внизу - гостиная чудесно расписана Врубелем, холодный и пустынный зал с колоннами розоватого мрамора, огромная столовая, с буфетом, мрачным, как модель крематориума, и во всех комнатах - множество богатых вещей разнообразного характера и одинакового назначения: мешать человеку свободно двигаться.

В спальне хозяйки - устрашающее количество севрского фарфора: фарфором украшена широкая кровать, из фарфора рамы зеркал, фарфоровые вазы и фигурки на туалетном столе и по стенам, на кронштейнах. Это немножко напоминало магазин посуды. Владелица обширного собрания легко бьющихся предметов, m-me Морозова, кажется, бывшая шпульница на фабрике Викулы Морозова, с напряжением, которое ей не всегда удавалось скрыть, играла роль элегантной дамы и покровительницы искусств. Она писала своим поклонникам и людям, которые ей, видимо, нравились, письма на голубоватой бумаге, рассказывая, что во сне она видит красные цветы, - в ту пору многие дамы говорили о красных цветах, их развел кто-то из поэтов, кажется - Бальмонт; под цветами подразумевалось нечто совершенно иное. В гостиной хозяйки висела васнецовская "Птица-Гамаюн", превосходные вышивки Поленовой-Якунчиковой, и все было "как в лучших домах".

Савва Морозов не любил бывать внизу. Я не однажды замечал, что он смотрит на пеструю роскошь комнат, иронически прищурив умные свои глаза. А порою казалось, что он ходит по жилищу своему как во сне, и это - не очень приятный сон. Личные его потребности были весьма скромны, можно даже сказать, что по отношению к себе он был скуп, дома ходил в стоптанных туфлях, на улице я видел его в заплатанных ботинках.

Он внимательно следил за литературой и не смотрел на книгу как на источник тем для "умного разговора". Его суждения о литературе не отличались оригинальностью, но в них всегда было что-то верное. По поводу "Скучной истории" А.П.Чехова он спрашивал:

- Почему для русского ученого характерно настроение Бутлерова или Вагнера, а не Сеченова, Менделеева, Мечникова?

Находил, что в "Мужиках" автор недостаточно объективен:

- Несправедливо писать о подгородних мужиках как о типичных русских крестьянах. Мне кажется, что и Чехов пишет о мужиках, подчиняясь Бальзаку.

Он вообще не любил А.П.Чехова.

- Пишет он брюзгливо, старчески, от его рассказов садится в мозг пыль и плесень.

И упрямо доказывал, что пьесы Чехова надо играть как комедии, а не как лирические драмы.

Прочитав "Антоновские яблоки" Бунина, он один из первых оценил крепкий талант автора, с восторгом говоря:

- Этот будет классиком! Он сильнее всех вас, знаниевцев...

В ту пору он увлекался Художественным театром, был одним из директоров его, но говорил:

- Ясно, что этот театр сыграет решающую роль в развитии сценического искусства, он уже делает это. Но вот странность: у нас лучший в мире балет и самые скверные школы. У нас легко найти денег на театр, а наука - в загоне.

Он восторженно рассказывал о молодом физике П.Лебедеве, примирившем своими опытами со светом спор Максуэля и Кельвина.

- Вероятно, он будет такой же силой в нашей науке, каковы Менделеев и физиолог Павлов...

Лебедев, принужденный уйти из университета по мотивам "неблагонадежности" политической, скоро погиб, работая в тяжелых условиях, где-то в подвале.

3